БЕЛ Ł РУС

Янка Брыль: как счастливо прожить несчастливую эпоху

25.07.2026 / 11:58

Nashaniva.com

Героями чаще всего считают борцов, в учебниках истории больше всего прославляют воинов. Народный писатель Беларуси Янка Брыль, хотя и пришлось ему повоевать, хотя вырос и жил он в милитаристскую эпоху, был, наоборот, человеком принципиально, до пацифизма мирным. Великий белорусский писатель умер 20 лет назад, 25 июля 2006 года.

Парадоксально, что и от гибели, и от позора даже в тоталитарном обществе Брыля спасала верность своему личному самурайскому кодексу. В публичной жизни Брыль был мастером мудрой осторожности. А в личной — сумел передать полученный от родителей заряд доброты, любви и дружбы следующему поколению семьи. Как это ему удавалось? Публикуем архивную статью из «Нашай гісторыі».

Янка Брыль. Фото Анатолия Клещука

Янка был последним, десятым, ребёнком у папы с мамой — «баловнем», как говорили тогда без отрицательной коннотации. Его отцу было в 1917‑м 47 лет, 44 было матери. Роженица немного стеснялась своего возраста, но доктор, принимавший малыша, воскликнул: «Мадам, не грешите! Какой прелестный мальчик!»

«Мадам» — потому что Янка родился в Одессе. Туда выехал на заработки из-под Кореличей его отец Антон Данилович. Он работал проводником на поездах линии Санкт-Петербург — Одесса. В работе было много плюсов: проводник получал при царе 35 рублей в месяц (учитель 24) — плюс чаевые, плюс разрешалось провозить в служебном купе корзины с виноградом на продажу в северных губерниях.

Его жена Анастасия Ивановна оставалась на родине смотреть за хозяйством, детьми и старыми родителями мужа.

В семье Брылей до сих пор хранится большой кожаный портмонет, в который Антон Данилович складывал царские ассигнации. И всё же «чистая» городская работа рассматривалась как нечто временное: копейка к копейке, семья откладывала деньги на извечное «купить землю, приобрести свой угол». Карты спутала Первая мировая война: с её началом отец забрал семью из Беларуси в Одессу.

Портмоне Антона Брыля. Фото из семейного архива

Теперь трудно такое даже представить: первые дети Антона и Анастасии были старше младших на целое поколение. Сестра Анна, имевшая уже своего ребёнка, иногда подкармливала грудью и маленького Янку — что со смехом припоминала ему во взрослом возрасте.

Анна и Янка — первая и последний — прожили дольше всех из детей Антона и Анастасии. Трое из них умерли маленькими от неизлечимой в то время скарлатины, Владимира расстрелял советский НКВД в 39 лет, Игнат умер после каторги на Беломорканале от лейкемии и Николай от инсульта — в 59, Миша внезапно от сердца — в 51, Вилита от рака — в 75.

Часовня на кладбище в Загорье, где похоронены родственники Брыля.

Из Одессы — в Загорье

В Одессе семье прижиться не удалось: вместе с войной пришла инфляция, отец заболел тифом, потом повторным тифом, старшим сыновьям приходилось ездить проводниками вместо него. А в 1922‑м семья решила из Страны Советов вернуться в Беларусь, в родное Загорье, на хозяйство. Оно тогда было уже под Польшей.

У Брыля есть зарисовка, как папа подстилает их первой корове чистой ячменной соломы и, не стерпев, сам ложится на неё и приглашает пятилетнего сына — такая радость хозяина.

Старшие сыновья не поехали. Они к тому времени уже имели специальности и жён. Владимир выучился на зоотехника, а Игнась, который в гимназические годы пытался сбежать в монастырь, потом поступил на медика, но проучился до первого посещения анатомички. Он преподавал в белорусской школе в Одессе, а потом принял-таки сан православного священника.

Родители имели план, чтобы со временем старшие сыновья забрали к себе в город младших — Михася и Янку. Границу, которая стала между Одессой и Загорьем после Рижского мира, всерьёз сначала не принимали. Развал империи, как мы можем видеть на примере СССР, осознаётся постепенно. К счастью для Михася и Янки, осуществить родительский план не удалось

Загорье, откуда родом Брыли, — старое село на битом пути, издавна соединяющем Слуцк, Несвиж, Мир и Новогрудок.

Мундштук и папка

Судьбу старшего брата Янка Брыль описал в повести «Муштук і папка». След Володи потерялся — точнее, нашёлся — в Быковне под Киевом. Это украинские Куропаты, где похоронены сотни тысяч жертв сталинизма. Во время раскопок между костями обнаружили мундштук с выцарапанной надписью «Брыль В.А. 16.ІХ.1937».

Володя, колхозный зоотехник, повздорил с партийным начальством и по доносу был взят как «разоблаченный сын польского помещика». Дата на мундштуке — первого допроса.

Жена Володи вспоминала, как ждала следователя под дверями до ночи и становилась перед ним в снег на колени. Не помогло. В органах Володе приписали ещё шпионаж в пользу Германии и выбили нужные признания.

Недолго побыл священником и Игнат. Вскоре он был арестован и отправлен на «перековку», копать Беломорканал. «Одет, обут, накормлен», — писал он домой. Игнату посчастливилось выжить, после лагеря он поселился аж за Уралом, учительствовал, а при первой возможности снова вернулся к священству.

Брыли поют

Загорье, в которое вернулись Брыли из Одессы, — старое село на битом пути, соединяющем Слуцк, Несвиж, Мир и Новогрудок. Здесь их род прослеживался от конца XVIII века. Хоть и батраки.

По Владимиру Колеснику, давние предки писателя при крепостном праве имели фамилию Брылевичи, а Антон Данилович, когда пришёл в волость делать паспорт, чтобы ехать на заработки, назвался деревенским прозвищем Брыль. Сам писатель эту версию не подкреплял. Но и Брылевичи в окрестностях есть.

Загорье — исконное название, хотя деревню на картах пишут как Загорье.

Загорье, где вырос Брыль. Там сохранился дом его брата.

В семье Брылей было издавна принято «дружить».

«Дружили» ещё деды, родные братья Данила и Осип, загорские батраки, которые на двоих купили у пани Наркевич-Иодко пять десятин земли. Дружили и их дети — двоюродные Антон и Павел, которые вместе работали в Одессе. Не бросал Антон Данилович и родню жены. Он взял в город и отдал учиться на портного родного брата Анастасии, Наума, калеку с малых лет. Наум вернулся в родную деревню уж слишком франтоватым портным.

Следующее поколение также не отошло от традиции. «У них была большая семья, и все друг с другом дружили, — рассказывают дочери Янки Брыля. — И, кстати, хорошо пели. Наш отец знал польские, украинские, белорусские, русские песни — когда они собирались в Загорье, бывало, ходили за два километра на реку Уша ловить рыбу, а потом сидели у костра и пели. Это было слышно в деревне, и там говорили: «Ну, уж Брыли поют».

«Вечно занятая и справедливо добрая»

Жизнь при поляках идиллией не была. Особенно когда весной 1924-го, простудившись в лесу, умер от воспаления лёгких отец. «Молись, Иван, чтобы я выздоровел! Молитва ребёнка услышится», — просил он, лёжа, 7‑летнего сына как последнюю надежду.

«Детство моё, последнего баловня, после городского деревенское, продолжалось при ней. Вечно занятой, строгой, но и справедливо доброй», — писал Брыль о матери.

Брыль вспоминал, как мама, искупав его, маленького, в бадье, выцеловывала мыльную пену из глазок, чтобы не плакал. Но раз, когда принёс из выгона пошлые частушки, отхлестала нагайкой, оставленной на их усадьбе казаками, когда в Загорье стоял фронт.

Хозяином в доме стал брат Николай, которому шёл 14‑й год. Умирая, отец просил мать «учить» младших детей — Мишу и Янку. Это стоило недёшево и лишало хозяйство рабочих рук.

Чтение и думанье

Братья перед тем окончили семилетку в местечке Турец. Учили там по-польски, но несколько уроков в неделю вели по-белорусски — это был компромисс перед родителями, которые добивались для детей школы на родном языке.

Учителя там были разные: пани Мария Праневская была добрым гением и покровительницей Янки. Благодаря ей, он вынес из школы «здоровую естественную любовь к польской культуре». Тем временем учитель математики, надев маску, помогал полиции пытать арестованных коммунистов. Ученики бойкотировали того учителя.

Когда Миша, которому удалось поступить в Новогрудскую гимназию, готовил к вступительным экзаменам Янку, мать мечтала: хоть бы ты не поступил. Но Янка сдал на отлично и был зачислен. Правда, поучиться долго не удалось: приехал дядя Наум и рассказал, что мать заболела, хозяйство обложили штрафами, а Николай не справляется один. Братья поплакали ночь и решили возвращаться в Загорье.

С тех пор Янка Брыль нигде не учился, если не считать послевоенные курсы марксизма-ленинизма, которые в обязательном порядке проходили все писатели — даже Янка Мавр, которому было за 60.

Университет Брылю заменило чтение и размышления. Братья из Одессы отдали целый короб гимназических учебников и русской классики. У книголюба и деятеля Белорусской крестьянско-рабочей громады Якова Волчка из соседней деревни нашлись виленские белорусские издания. Через горничную из панской библиотеки доставали Гейне, потому что сам пан не давал. Брыль даже выкупил абонемент в еврейской кагальной библиотеке в Турце и ходил туда за книгами.

Янка не чурался и общественной активности: организовал самодеятельный театр. Собранные после показа спектакля деньги иногда отдавали на благотворительность: например, на корову сиротам (старая сдохла, проглотив гвоздь).

Участники самодеятельной театральной труппы в Загорье. Около 1937 года. Янка стоит справа. Какое же это было интеллигентное поколение! Фото из семейного архива.

С белорусской самодеятельностью в Польше было строго: на каждое мероприятие нужно было брать разрешение у старосты в Столбцах, на спектакле должен был также присутствовать полицейский с карабином.

Тогда же Янка начал печататься, его первые произведения появились в виленском журнале «Шлях моладзі». Накопилось их на отдельную книжку, но издание сборника рассказов стоило как минимум 75 злотых — эквивалент 30 пудов ржи.

«Почему я не думаю, в кого попадали пули?»

От Волчка Мише и Янке пришло и увлечение идеями Льва Толстого. Братья, которые могли вести беседу цитатами из Гоголя, открыв для себя Толстого, про гоголевские «смешечки» забыли.

Толстовцев в тогдашней Западной Беларуси было немало: толстовский гуманизм ложился на духовные поиски того межвоенного поколения, он казался справедливой альтернативой и польскому шовинизму, и реакционному клерикализму, и радикальному марксизму, и милитаризму, в который погружалась тогдашняя Европа.

Антивоенный толстовский дух настолько вошёл в Янку, что, попав в армию, он хотел попасть в санитарную команду. Однако начальство решило иначе — двухметровый парень стал правофланговым во взводе элитной морской пехоты.

В призывной год Янки Польша вошла в распятую нацистами Чехословакию, чтобы откусить спорную Цешинскую Силезию. Брыль вспоминал, как был счастлив, что не попал на ту войну. Правда, вскоре ему, второму номеру пулемётного расчёта, пришлось увидеть в бинокль Гданьск в красных нацистских флагах: гитлеровцы пришли пробивать «коридор» в Восточную Пруссию.

«Почему я не думаю, в кого попадали пули?» — задумывался Брыль-толстовец в старости, вспоминая, как под Гданьском пускал по наступающим немцам «всю ленту старого «максима» — двести пятьдесят патронов — одним нажатием».

«Гросс Ганс»

«Он жил под оккупацией… Он жил при панской Польше…» И нужно было в первом случае быть героем-партизаном, а во втором узником-подпольщиком, чтобы сравняться с какой-нибудь ничтожностью, которой нигде не было», — сокрушённо отмечал советские стереотипы Брыль.

Пребывание в немецком плену Брыль описал потом в романе «Птушкі і гнёзды». Он вспоминал, что роман его заставляли перерабатывать: недостаточно враждебными были показаны в нём простые гражданские немцы, которых «Гросс Ханс» встречал во время своих приключений на немецкой земле.

Янка Брыль в немецком плену

В плену Янка встретил июнь 1941-го. Тогда не понималось, почему брат Миша настойчиво советовал из плена домой не убегать, а действовать официально, через советское представительство. Беглеца дома могли посчитать засланным шпионом.

Партизан

«Будем ли мы когда-нибудь писать о партизанщине всё?..» — таким вопросом Брыль закончил зарисовку о «лесной» подруге партизанского командира, которая прямо из его землянки отправлялась делать третий аборт.

В лес будущий писатель ушёл в 1944-м, после того как партизаны разбили в Загорье подразделение местной антипартизанской самообороны. Перед тем Брыль некоторое время был партизанским связным. Связным был и его брат Николай, который для прикрытия выполнял в Загорье функцию руководителя той самообороны.

Брыль попал в партизанскую разведку. Он гордился тем, что принял участие в изгнании нацистов из Беларуси. Но писатель был далёк от шаблонного хвалебного пения, которое началось в литературе, когда партизаны Кирилл Мазуров и Пётр Машеров взяли власть в БССР.

Брыль не ездил на партизанские годовщины в родной район. Считал, что его приглашают как «селебрити», а как рядового партизана и не позвали бы. Слушать хвастовство командиров одного перед другим не хотелось.

Были среди них искренние честные люди, как «дядя Володя» Царук, уполномоченный ЦК и штаба партизанского движения, бывший западнобелорусский политзаключённый, или литературовед Фёдор Янковский, который в войну курировал целую партизанскую зону от ГРУ Генштаба. Но были и «раскормленные расхваленные чудовища». Один такой хвастался перед школьниками, как в отряде придумали испытание двенадцатилетнему мальчику: убить родного дядю, которого подозревали в связи с полицией. Когда малыш отказался, его «шлёпнули вместе с тем дядей»…

Увиденное на войне иногда отзывалось кошмарами: Брылю снилось, что ему приказали расстрелять семью полицая с маленькими детьми. Случались и кошмары иного рода: «Сон. Дал согласие быть заместителем Лынькова, председателя Союза писателей сразу после войны. …как же от этого пристойно выкрутиться?..»

«Ваня, ты что, с ума сошёл?»

Тот «дядя Володя» Царук стал «крестным» Брыля в белорусской советской литературе.

Его рука была за тем, что Янку позвали из разведки в редакцию партизанской газеты, что штабной машинистке было приказано перепечатать его рукописи для отсылки в Москву с пометкой «Союз белорусских писателей. Максиму Танку». Следом Брыля взяли в редакцию боевого листка «Раздавім фашысцкую гадзіну», преобразованного потом в журнал «Вожык». Если бы не это, партизанского разведчика могли бы мобилизовать в армию — война же продолжалась.

Царук заикался. После войны он, заместитель председателя областного совета, ездил по деревням, организуя колхозы, и так агитировал крестьян: «М-мужики, п-пишитесь в к-колхоз. К-коли уж такой у нас п-порядок, что они д-должны быть, как и везде, то н-никуда в-вы всё равно не денетесь. Б-большевики как н-намогутся, т-то и сделают. Лучше уж, хлопцы, раньше записаться, чем п-потом, в свиные голоса!..»

Самым тяжёлым периодом Брыль называл то писание «в военной печати, сначала у партизан, потом в Минске, когда нужно было выжимать из самого себя, как из пустого тюбика, нужное «для борьбы, для победы»… Западнобелорусский литератор должен был «перестраиваться», «осваивать», «догонять». Писатель искал баланс между тем, что хотелось сказать на самом деле, и тем, что можно было выдать. Машинистка их лесной партизанской газеты, в которой слово СТАЛИН писалось только большими буквами, набирая первые произведения Брыля, иногда говорила: «Ваня, ты что, с ума сошёл? Такого нельзя писать!»

Советский режим имел способы показать белорусам из Западной, что можно, а чего нельзя. Капэзэбовец Семеников, выпив у Танка рюмку, рассказывал, как его вызывали в Москву и там в тюрьме «всю стену головой оббили». Как осудили на десять лет и потом «добавляли», пока его не освободил хрущёвский ХХ съезд.

«В одной камере с ним сидел перед расстрелом Бронислав Тарашкевич, который «всё подписал». Видел он на Володарке и Веру Хоружую, которая ходила по тюрьме и призывала арестованных коммунистов соглашаться с несусветными обвинениями следователей, потому что это «потребность партии». Танк высказал тогда предположение, что Хоружая и пошла в партизаны, оставив маленького ребёнка, потому что чувствовала вину.

Сожжённый архив

Быстро разобравшись, что можно, а что нет, Брыль в 1949‑м почти полностью уничтожил свой архив.

Те бумаги 1930— 1940‑х были закопаны в бочке на гумне у двоюродного брата. Брыль сжёг «из страха» всё, что могло быть опасным, попав в руки спецслужбам. Что же там могло быть?

Литературовед-«узвышэнец» Антон Адамович, который занимался организацией легальной белорусской печати в оккупированном Минске при немцах, отмечал, что печататься Брыль начал не после войны, а в поднемецкой «Беларускай газэце»: «Всё это хорошо известно тем, кто тогда там был».

Некоторое время Янка Брыль даже работал в Минске под оккупацией, в Историческом музее, которым заведовал ещё один в дальнейшем белорусский эмигрант — Антон Шукелойть. Никогда ни одним словом писатель не обмолвился об этом периоде своей жизни даже детям.

Так делали многие, кто пожил при Сталине. Товарищ Брыля по немецкому плену, западнобелорусский литератор Михась Василёк, за сам факт публикации при немцах в газете «Раніца» загремел в ГУЛАГ после войны. Благодаря ходатайству Максима Танка его удалось спасти. Брыль к тому времени не имел и такого литературного имени.

«…какая счастливая судьба вывивалась и тебя между опасностями, какой костолом нужно было пройти, какие потери пережить, как, — может, и к удивлению — что-то всё-таки сделать!..» — так, оглядываясь назад, рефлексировал народный писатель Янка Брыль. У белорусов его поколения типичных судеб не было: коллизии и стратегии борьбы за выживание с большой историей были личные и уникальные.

Никогда не поздно исправлять

Индульгенцией для писателя стала Сталинская премия. Он получил её в 1952 году за повесть «У Забалоцці днее». К лауреатам меньше придирались, а с началом оттепели их даже пускали на Запад.

Хотя Брыль вспоминал, как какой-то начальник допытывался у него перед поездкой в ГДР: «А почему именно должен ехать Брыль, почему не Шемякин?» Вот так, в третьем лице. Аргумент, что в ГДР был издан роман Брыля и есть приглашение издательства, на товарища начальника не действовал.

А о «Забалоцце», в котором описаны преимущества колхозного строя, Брыль не раз вспоминал со стыдом. «Невольно стало больно от той лжи ради racji stanu [«государственный интерес» (польск.) — Ред.], которую я городил, брал штурмом, зажмурив глаза, добивался газетной правды и лирической лёгкости». Писатель всю жизнь работал над собой, руководствуясь словами Толстого, что исправлять себя никогда не поздно.

С братьями и племянниками. С левой стороны: Михаил, Николай, Янка, сын Вилиты Шура Брылевич и сын Игната Шура Лейко. Фото из семейного архива.

Умение отказаться

Со Сталинской премией помог тогдашний председатель Союза писателей Петрусь Бровка. Пётр Устинович намеревался вывести Брыля «в люди», осчастливив административной должностью: в конце 1956‑го предлагал возглавить «Літаратуру і мастацтва», через год — издательство «Беларусь», ещё позже — стать его заместителем в СП. Янка Брыль в первом случае просто отказался, во втором — взял два дня на размышление, и больше эта тема не поднималась. В третьем случае Брыль намекнул действующему заместителю Ивану Шамякину, что Бровка считает его «распаневшим» и собирается от него избавиться. Испуганный Шамякин побежал каяться и уладил вопрос.

Умение не уступить

Для соответствия высоким должностям нужна была партийность. И Бровка делал намёки. Но в коммунистическую партию Брыля после войны не брали из-за репрессированного брата, а потом он и сам не хотел.

«Неужели это такая большая, недозволенная роскошь — самому думать, что правильно, а что нет, самому решать, сверяя правильность своих решений с самым наивысшим, через головы инструкторов и секретарей?..» — рассуждал он и подшучивал над пламенным коммунистом Максимом Танком: «Для Максима и уборщица в ЦК — большой авторитет».

И всё же полностью административных должностей избежать было невозможно. Беспартийный Брыль был даже депутатом Верховного Совета БССР. В его округе сначала растерялись, а потом решили, что писателю партия приказала оставаться беспартийным, «поскольку нужен же нам блок» — и успокоенно проголосовали «за». Ясное дело, что кандидата в советское время избирателям предлагали только одного.

Во время встреч с избирателями Брыль почувствовал, какой страх поселила в людях советская система: «Много людей думает хорошо, трезво, но говорят только «тихонько», открыто, громко — голосуя за всё, что идёт по приказу, сверху». Да и сам он на первой сессии чувствовал себя «в роли аппарата для поднимания руки и хлопанья ладонями». А на заседании комиссии по культуре «какая-то фифа-учительница выскочила с первым вопросом: «А что же будем делать с белорусским языком»…

«Как же всё-таки легко ассимилируется белорус!..»

Один земляк побыл без году неделю на целине и уже уток называет «утками», другой, пожив в Польше, на родной язык не переходит уже даже наедине, писал Брыль.

Особенно много записей на эту тему датировано брежневским временем. В 1970‑е писатель сам себе и в разговоре с близким другом Владимиром Короткевичем признавался, что имеет мало надежд на выживание белорусской культуры. Они соглашались, что «все наши капитальные издания — тома фольклорной серии, энциклопедические много– и однотомники — как будто подведение итогов, баланс перед закрытием…» Некому написать в серию «Жизнь знаменитых людей» книжку про Купалу, Коласа, Скорину, зато громоздятся «многопудье памятников». А власть ведёт себя как тот цековский бонза, что стучит карандашом по столу на классиков литературы, которые осмелились заговорить на собрании.

Русификация общества отражалась даже на отношениях с сыном-подростком. «Горе наше! — и между нами растёт уже языковой барьер: ему всё труднее говорить со мной по-белорусски, — писал Брыль. — А что дашь ему рядом с Толстым, Достоевским, Чеховым, в мир которых он окунается, и как поставишь его против могучего течения ассимиляции?.. Внучка говорит «тата», но и «тату» этого заберут у неё в яслях, куда она на днях пошла… Говнюки мы — а как же своё сохраняют другие?»

Своё самурайское отношение к русификации Брыль сформулировал, идя со своей дачи в Криничном Кореличского района в деревню за молоком: «Я так ничего другого и не придумаю для себя, как жить с чистой совестью сына своего народа, как стараться хорошо писать на родном языке».

Наша Феня — Главлит

Честному писателю в СССР, который хотел к тому же печататься, приходилось всё время балансировать между правдивостью и идеологическим соответствием.

Брыль вспоминал, как в 1978‑м его распекали в президиуме Союза писателей за то, что в записях позволил себе засомневаться: как это Максим Горький согласился на переименование его родного Нижнего Новгорода? Особенно «прозрачно принципиальным» был Шамякин: его роман «Возьму твою боль» претендовал на Госпремию СССР вместе с «Я из огненной деревни». А во время распределения госпремий идеологическая безгрешность играла большую роль.

Вспоминал Брыль цензора Феню Дадиёмову, которая браковала подряд всё, что он приносил, пока с ней не поговорил Лыньков. Про ту Феню, жену большого начальника, Кондрат Крапива написал эпиграмму:

Напісаўшы добры твор,

мы здаём яго ў набор.

Калі ж ёсць у нас сумненні —

адсылаем проста к Фені.

Наша Феня — Галоўліт,

знает, что в ему болит.

Последняя строка — намёк на уровень владения русским языком у цензора. Не говоря о белорусском.

Детей в семье оберегали от «политики». «Когда они с матерью говорили о чём-то «таком», то переходили на польский язык. Когда мы начали понимать польский — «партизаны» переходили на немецкий», — рассказывает дочь Брыля Наталья. Они не имели представления о цензурных проблемах отца-писателя, который «всё в себе держал». Как результат, в феврале 1957‑го Брыля подкосила блокада сердца — он после того бросил курить. Тогда сам Брыль взял за привычку ежевечерние прогулки — с Василем Виткой, Алесем Бачилой, Яном Скрыганом. Сколько всего неподцензурного было тогда переговорено!

Продолжение «классовой борьбы»

Янка Брыль покритиковал военную прозу Быкова: ему не хватало деталей вне магистрального конфликта и выбора героев. Многое он сам видел у партизан, другое узнал в начале 1970-х, когда вместе с Алесем Адамовичем и Владимиром Колесником составлял книгу о зверствах нацистов в Беларуси. И пришёл к выводу, что для белорусов Вторая мировая была гражданской войной.

Они тогда опросили более трёхсот свидетелей. И нужно же было переработать в душе услышанное и увиденное: рассказы бабушек, живущих с пробитыми головами (неправильно попали в затылок во время расстрела), детей военного времени, которые «без единой царапины» остались живы в братской могиле под телом матери или старшей сестры.

«Огненные деревни» показали страшную сторону гражданской войны: расчеловечивание соседа, которого ты якобы всю жизнь знал. Когда «немцы идут, курят, а бьют людей полицейские, наши…»

«Здесь, на Логойщине, — отмечал он в полевых заметках, — ещё раз сильное, отвратительное подтверждение того, чего мы «не хотим подчёркивать» — война по сути гражданская. Уйма полиции, разделение деревень на тех и тех, жестокость ужасная, аж спрашиваешь: откуда она такая? И думается, что здесь и было как раз продолжение «классовой борьбы»».

«Я из огненной деревни» вышла в 1975-м. Михась Стрельцов назвал её «хождением по человеческим страданиям, по огненным кручам земного ада». Из этой книги вырос в белорусской литературе документальный жанр, в котором нашла себя будущая лауреатка Нобелевской премии Светлана Алексиевич.

Закончив книгу о нацистском геноциде, Брыль пишет «Ніжнія Байдуны». Эта отчаянно весёлая, полная народного юмора «карнавальная повесть» была словно компенсаторная терапия после огненных деревень, отмечал критик Михась Тычина. Исаак Бабель писал так об Одессе.

Я оптимистка только в лесу

«…Хуторянка, польская гимназистка-отличница, потом советская студентка с наивысшими оценками, университетская преподавательница с пятью европейскими языками — латинским, английским, немецким, польским и русским, не считая шестого, своего, — она нормально знала свой уровень, однако совсем не загордилась, любила здоровый смех, могла подниматься до самоиронии».

Так Брыль описывал свою жену. Они познакомились в 1937-м, когда Нине Клавусуть было 16, и дружили всю жизнь. Она была из соседней деревни, а её отец Михаил Клавусуть в революцию 1905‑го возглавлял местную ячейку РСДРП, потом сидел.

«Их деревни — два километра одна от другой. Он кого-то искал и зашёл на хутор, где жила мать, а ближе они познакомились, когда брат Михась женился на её сестре Марии. Родители ещё переписывались и в 1945 году поженились», — рассказала дочь.

В мирском загсе вместо доброго слова-поздравления их предупредили, что развод будет стоить три тысячи рублей. Послевоенная свадьба: на столе был винегрет и самогон, в приданном — одеяло и подушка.

«Наш отец оптимист, а я пессимистка. Я оптимистка только в лесу, когда я совсем одна», — говорила она детям. Имелись в виду леса вокруг Криничного, над Неманом, на границе Минщины и Гродненщины, где Брыли имели домик.

«Строгой» в семье была она, мужу отводилась роль «доброго полицейского». Дочери вспоминают, как отец летел через всю квартиру, свернув по дороге на пол телефон, чтобы разнять их единственную за всю жизнь детскую драку. Сами родители детей никогда не били. Худшим наказанием было, если с ними не разговаривали. За что могли устроить обструкцию? За исправление школьных отметок в дневнике, например.

Бывало, что и с отцом мать не говорила неделю. Хотя отношения они имели дружеские и не ссорились.

«Никому из нас ничего не навязывали, каждый выбирал свой путь — мы с сестрой гуманитарии, а брат наш — кандидат физико-математических наук. Отношения в семье были равные и спокойные, мы могли подойти к родителям с любым вопросом», — говорят Галина и Наталья.

«Мама была человеком старого закала: она умела шить, вышивать, если обед, то должно быть первое и второе. Она ещё шофёрские курсы закончила. Отец смеялся: «Тебе не хватает только портновских». Сам он очень хотел водить, но права ему не давали из-за зрения».

«Первая нормальная»

Писательница Ольга Ипатова, Брылева землячка из Мира, которой, сироте, пришлось попробовать детского дома, вспоминала Брылеву семью как «первую нормальную», которую ей довелось увидеть.

Хотя детство писательских потомков из дома №36 не было каким-то выдающимся. «У кого-то отец был рабочий, у кого-то учитель, у нас — писатель. Мы воспринимали это обычно», — говорит дочь. Вспоминает, как малые набивались в квартиру Янки Мавра — смотреть первый в доме телевизор. Детский писатель должен был терпеть. Должна была терпеть детские набеги на музей Янки Купалы (он располагался тогда рядом со старым Домом литератора, напротив кинотеатра «Пионер») и вдова классика Владислава Францевна.

Янка Брыль (справа) и белорусский писатель из эмиграции Моисей Седнёв в Доме литератора. 1990‑е годы. Фото Анатолия Клещука.

Учились дети из 36‑го дома в минской школе №2, которая стояла на месте нынешнего госпиталя на спуске по улице Энгельса. Туда же ходили дети партийного начальства: Петра Машерова, Сергея Притыцкого, Василия Шавуры. Но директор Владимир Лепёшкин относился ко всем «ровно».

«Не всё сказалось…»

Мать училась, потом работала, отец писал — и Брыли нанимали для дочерей нянек. Недостатка в кадрах не было: деревенские девушки тогда как могли убегали из колхоза в город. Когда на подходе был сын, их нянька уволилась, потому что, как говорила, не любила совсем маленьких детей. И — карма — не смогла найти работы и вынуждена в конце концов была смотреть близнецов-младенцев. С маленьким Андреем любил заниматься племянник, братнин сын, который как раз жил тогда у Брылей. «Брыли наняли сыну гувернёра!» — шептались соседи.

Нина Михайловна упрекала мужа полушутя: разве ты детей воспитывал? Ездил всё где-то. Но её роль в семье не ограничивалась упорядочиванием детей и внуков. Она была среди первых, кто читал — и правил — рукописи новых произведений. Особенно безжалостно Нина Михайловна относилась к Брылевым миниатюрам и лирическим зарисовкам — «только каждая десятая интересна». Они прожили вместе более полувека.

В 2003‑м на даче в Криничном жену внезапно разбил инсульт. После ещё 80 дней она боролась за жизнь.

«Ещё она сказала дочерям в больнице, что со мной у неё будет разговор. И я ждал того разговора, иногда даже и с ревностью к детям и внукам, размышляя о том, что это, видимо, нормально по сравнению с шестью десятками лет нашей с ней совместной судьбы, когда, конечно же, как и у каждой человеческой пары, случалось и по-разному. Какого-то исключительного разговора, о котором она намекала, к сожалению, не произошло. Было крепкое рукопожатие правой, не парализованной руки, было молчание и мой неудержимый, страшный и счастливый плач… Не всё сказалось…»

Свой самурайский кодекс

Янка и Нина Брыли похоронены на кладбище в Колодищах. Ежегодно в августе потомки Янки Брыля также отправляются в Загорье и Малосельцы, чтобы упорядочить могилы предков.

Как народному писателю, Брылю «полагалось» место на престижном Восточном кладбище. Но первой умерла жена. Коллеги по Союзу писателей обратились к высокому чиновнику горисполкома с просьбой выделить ей место для погребения, объясняя, что Иван Антонович захочет быть похороненным вместе с ней, это его правило. «А кто она такая, чтобы лежать на Восточном?» — отфутболил их чиновник. Не дали похоронить жену народного писателя и на Кальварийском кладбище. А Брыль был не из тех, кто будет добиваться лучшего места. В Колодищах — так в Колодищах: «И там тоже белорусская земля».

Брыль до последнего оставался верен своему самурайскому кодексу чести.

Янка Брыль пережил жену на три года, немного не дожил до 89-ти. Писатель под конец жизни слабо видел и слышал. Контакты с внешним миром ограничились. Друзей в таком возрасте почти не остаётся, интервью давать он отказывался, горько переживая государственный курс на русификацию.

Его радостью было чтение, Толстой и традиционные субботние встречи с семьёй. Это был ритуал: собирались дети, внуки, дедушка позволял себе рюмочку вина…

«Когда мама умерла и он остался один, дома было прочитано всё», — свидетельствует дочь. Родные искали по Минску книги, которые он требовал.

Когда Брыль овдовел, дочери по очереди, через день, приезжали готовить ему обед и обедали с ним. Так все три года, каждый день.

Считал ли Брыль сам прожитую жизнь счастливой? Никто не скажет.

В материале использованы интервью Ирены Котелович с дочерьми Янки Брыля Натальей Семашкевич и Галиной Брыль.

Читайте также:

Комментарии к статье